С фигой в кармане — против танков

Как убедить соседку Марью Ивановну в том, что многие люди вокруг неё — очень даже против войны? Почему кураторы государственных СМИ велели называть жителей Донбасса «соотечественниками» — и ни в коем случае не «беженцами»? Каким оружием слабые борются против сильных? Поговорили с социальным антропологом Александрой Архиповой о её будущей книге «Язык и война». А также о том, что происходит с языком во время войны, какую реальность он создаёт и какие приёмы для этого служат.

— Эта книга не только о языке пропаганды, это скорее о том, как с помощью языка создается реальность, — говорит Александра Архипова. — Вот вам никогда не приходило в голову: почему в совершенно разных культурах такое огромное количество жаргонов — уголовных, молодежных и т. д.? Причём они постепенно распространяются и проникают в язык образованных людей: мы сейчас пользуемся большим количеством слов, которые пришли из «низкого» уголовного жаргона. И если мы посмотрим на развитие любого жаргона, то мы увидим, что все эти «языки внутри языков» обладают двумя специфичными чертами. Во-первых, в них чаще всего меняется именно лексика, а не грамматика или синтаксис, то есть появляется новый набор слов. Во-вторых, какие-то области там лексически перепредставлены: вот мы открываем словарь молодежного сленга, а там, допустим, 50 названий для наркотиков. А в каком-нибудь бенгальском уголовном жаргоне — не меньше обозначений, скажем, для бомбы, для полиции и для девушки. С помощью такой лексической перепредставленности сменяется набор слов, и какие-то сферы жизни описываются гораздо более детально. То есть появляется язык, который конструирует реальность по-другому и пересобирает иерархию.
Взять, например, нашумевший сериал «Слово пацана» — благодаря ему слово «чушпан» вошло обратно в язык. Раньше, в 90-х годах, это слово и производные от него фигурировали в уголовных жаргонах, но почему оно вернулось? Потому что понадобилось какое-то слово, которое четко описывает это противостояние: «мы и они». Такие «языки внутри языков» некоторые лингвисты называют антиязыками — не потому, что они плохие, а потому что они как бы создают другую реальность и в этой новой реальности создают иные интересы и иную социальную структуру. Именно этот процесс происходит сейчас в России: с помощью изменений в языке администрация президента, российские журналисты, работающие в официальных медиа, создают иную реальность. Вот поэтому реальность Путина и расходится с нашей. И одновременно с этим люди, которые пытаются адаптироваться в этом новом мире, тоже создают некий другой язык. И если коротко сформулировать, о чем будет моя книга «Язык и война», то она о том, как с помощью языка создаются новые реальности, как люди с помощью языка к этим новым реальностям приживаются и как с помощью этих новых языковых форм и новых реальностей нами манипулируют.
— Насколько это стихийные процессы и насколько управляемые?
— Мы сейчас имеем дело с несколькими разными языковыми процессами. Вот есть язык государственных медиа и чиновников, язык Администрации президента. Он совершенно не стихийный: в моем распоряжении есть методички, которые мне присылают журналисты из государственных СМИ. В них кураторы транслируют указания, которые они услышали на совещании в администрации президента, как надо писать о чём-либо.
— Это про «взрыв» и «хлопок»?
— Нет, «хлопок» появился раньше. А это подробные указания, появившиеся с начала войны: что можно говорить и писать, а что нельзя. Скажем, вместо слова «война» надо писать «спецоперация» или «специальная военная операция», но при этом там есть очень тонкое замечание, что слово «война» можно использовать в словосочетаниях «санкционная война» и «информационная война». То есть война как метафора — можно, а война как реальное действие — нельзя.
Есть и многочисленные примеры, прямо не связанные с войной: например, во время финансовой паники в марте 2022 года администрация президента указывала, что за формулировку «ограничение выдачи денег», особенно в заголовках и особенно в сочетании со словом «банк» будут очень большие штрафы — надо писать «особый порядок выдачи». То есть если слова «ограничение выдачи денег» и «банк» стоят рядом, это вызывает негативную ассоциацию (лингвисты называют это негативной коннотацией). Поэтому надо изобретать словосочетания, не имеющие никаких негативных ассоциаций.
Этот прием я называю нейтрализацией: не война, а СВО, не ограничение выдачи денег, а специальный порядок выдачи. Ещё раньше было: не убийство боевиков в Чечне, а ликвидация. То есть вместо какого-то слова, которое вызывает негативные коннотации, ставится нечто не вполне понятное. Наши властные структуры в этом весьма хороши: их специфика именно в том, что они используют не эвфемизмы в классическом смысле слова, а такие нейтронимы. Не ракету сбили, а «поражена воздушная цель». Какая воздушная цель? Что такое воздушная цель? Может, воздушный шарик? То есть в результате нейтрализации непонятно, кто поразил, зачем поразил, что такое эта цель и т. д.

Второй приём, который используется в этих официальных инструкциях, я назвала супер-эвфемизмом: скажем, журналистам напрямую говорят, что жителей Донбасса не надо называть жителями Донбасса или беженцами — это нейтральные конструкции, а надо говорить «соотечественники», то есть, использовать такую сверхпозитивную, немножко архаизированную форму. Или вот редактор ругает журналиста за то, что он написал, что какая-то территория на Донбассе «взята под контроль»: это недостаточно хорошее слово, тут не нужен нейтроним, надо писать: «освобождена».

И третий приём — это использование дисфемизмов, агрессивных ругательных слов, которые «уничтожают» описываемый предмет или явление. Дисфемизмы используются в отношении «их»: в момент напряжения на фронтах, когда ВСУ наступали, журналистам приходили методички, запрещающие употреблять слово «ВСУ» — вместо него надо было писать «нацбаты», «нацики», «неонацисты», «неофашисты» и «бандформирования». В случае непослушания можно было получить штраф в размере годовой зарплаты, то есть не надо думать, что всё это делается не под давлением — ещё под каким давлением.

Этими приёмами виртуозно владеет, например, губернатор Белгородской области Гладков — у него встречается и «сегодня снова прозвучали хлопки», и дальнейшее развитие нейтронима: «прозвучали громкие звуки». Он настолько стал известен своими громкими звуками и хлопками, что жители Белгородской области, которым я бесконечно благодарна за различные скрины, которые они мне шлют, его прозвали «губернатор Хлопков».
— Если язык формирует реальность, то как всё это влияет на жизнь обычного гражданина, особенно того, который черпает информацию из официальных источников? Какую реальность он получит в итоге?
— Исследования, которые ведутся в области экспериментальной лингвистики и экспериментальной психологии последние 50 лет, показывают, что манипуляции со словами, то есть подмена одних синонимов другими, позволяют менять восприятие реальности, сдвигать его в негативную или позитивную сторону. Есть знаменитый эксперимент исследовательницы памяти Элизабет Лофтус, показывающий, как люди вспоминают разные вещи и как они создают ложную память. Студентов поделили на пять групп и показали им фильм длительностью несколько секунд, где две машины едут по двум пустынным дорогам и сталкиваются на перекрестке. А потом каждую группу спросили, с какой примерно скоростью ехали машины, когда врезались друг в друга. Но в вопросе использовались разные по силе глаголы с общим значением «врезаться»: hit, bump, crush и т. д. И выяснилось, что в той группе, которая получала вопрос, где был самый сильный синоним слова «врезаться» — crush, в среднем называли скорость движения машины на 10 миль больше, чем та группа, которая получила глагол hit — «удариться». То есть чем сильнее был глагол в вопросе, тем больше людям казалась сила удара.
Или вот недавний эксперимент, когда в Америке психологи спросили врачей общей практики, как они рассказывают пациенту, что у него непорядки с сердцем. Выяснилось, что врачи общей практики не любят говорить напрямую «heart failure», то есть буквально «поломка сердца» (по-русски это «сердечная недостаточность»), а используют сложную систему нейтрализаций и эвфемизмов. Психологи собрали у врачей все любимые ими варианты, перемешали и раздали пациентам диагнозы: кому-то достался диагноз, написанный прямым текстом, а кому-то — с применением этих эвфемизмов. Через неделю-две выяснилось, что те пациенты, которые получили «смягчённый» диагноз, гораздо менее серьезно оценивали свое здоровье, менее аккуратно принимали лекарства, меньше следили за диетой и т. д. — они были просто менее напуганы.
Такие эксперименты — а их много — показывают, что от выбора слова зависит, насколько мы серьезно относимся к проблеме: использование эвфемизмов нас успокаивает, а агрессивные дисфемизмы, как правило, лучше запоминаются и повышают уровень тревожности.
— Если продолжить медицинскую тему, то состояние наших пациентов, то есть граждан России довольно тяжелое, но с помощью приёмов описанного вами новояза их немножко успокоили. Получается, они не слишком адекватно оценивают свое состояние и будут не очень серьезно лечиться?
— А вот посмотрите, на самого виртуозного носителя этого языка — Путина. Он говорит только нейтральными конструкциями, избегает дисфемизмов. Он избегает таких слов, как «мобики». Он и эвфемизмы не очень любит, зато в широком ассортименте использует нейтронимы. Его задача — сказать, что все хорошо, у нас есть какая-то специальная военная операция, безработица падает, все цели будут скоро достигнуты, и второй мобилизации не будет. Это его ноу-хау: послушаешь — и действительно становится как-то спокойно.
— Но почему вроде бы вменяемые люди принимают на веру всё, что им рассказывают Путин и его свита? Почему они живут в полном отрыве от реальности?
— Людям нравится быть в отрыве от реальности. Точнее, так: людям нравится находиться в том, что вы и я называем отрывом от реальности. Они занимаются теми вещами, которые могут контролировать: своим здоровьем, своими детьми, внуками, работой, домом, дачей… А политическое развитие России за последние двадцать лет шло в таком направлении, чтобы люди занимались только своей частной жизнью и не лезли никуда за её пределы. Давайте вспомним, как преследовались любые попытки заниматься даже не политическими, а какими-то общественными действиями, например, экозащитой и зоозащитой. Две вещи, которые, казалось бы, предельно далеки от политики, и тем не менее, активистов тоже все время прессуют — в Екатеринбурге, в Томске, в Новосибирске…
У всех у нас есть такой опыт, когда после убийств в Буче или других подобных событий пытаешься достучаться до своих близких, а они говорят: ну не надо нам вот это всё. Людям не нравится чувствовать себя в страшной ситуации, которую они еще и не могут контролировать. Поэтому совершенно естественно, что они пытаются от этого себя отгородить. Они очень хорошо создают этот кокон: чтобы из него выйти, ты должен верить, что что-то можно изменить и у тебя должны быть союзники. А их нет. Это как раз то, что делает российская власть: она все время убеждает вас, что носителей другого взгляда не существует.

Пропаганда не может переубедить оппозиционно мыслящего человека, но она способна внушить ему, что он со своими взглядами одинок, что людей, которые думают так, как он, очень мало. Поэтому протест, который сейчас развивается в России, это протест одиночек, тщательно законспирированных семиотических партизан.
— Расскажите о них подробней — это же ваш термин?
— Вообще-то, я просто развила термин «семиотическая партизанская война», который в конце 1960-х годов придумал Умберто Эко, автор «Имени розы» — он как раз был семиотик, то есть изучал знаки и формы коммуникации. В своей лекции о семиотической партизанской войне он говорил о том, как будут выглядеть протесты будущего, когда «группы сильных» будут контролировать любой информационный сигнал, который исходит от власти — что, собственно говоря, мы и видим сейчас — а подавать какие-то альтернативные сигналы станет невозможным. Единственное, что можно будет делать, это манипулировать сигналами, полученными от власти, как-то их подменять на местах.

Так, по мысли Эко, будет вестись «семиотическая партизанская война». Отсюда и появились «семиотические партизаны» — это люди, которые, в отличие от обычных партизан, не подрывают поезда, а подменяют знаки. Их задача в современной России — сделать так, чтобы мнение против войны разделило большинство людей. Вот есть условная Мария Ивановна, она заходит в подъезд, а там надпись: «Нет войне». Она выходит из подъезда, а там на двери другая надпись: «Компьютерный мастер не придёт» и рядом, мелкими буквами: «Его забрали на войну». Она идет к остановке, там буквы «ХВ», она думает, что это «Христос воскресе», подходит ближе, а там написано: «Хватит воевать». И таким образом она понимает, что вокруг нее много людей, которые так думают. То есть семиотическое партизанство — это подмена знаков в личном пространстве с той целью, чтобы власть потеряла гегемонию на формирование реальности. Оно хорошо ещё и тем, что очень трудно докопаться: это специально так сделано или случайно вышло?

В ситуации авторитарного общества, когда коммуникации между представителями власти и гражданами разрушены, никакого взаимодействия нет, а есть постоянное давление сильных на слабых и призыв к молчанию, единственная форма протеста, которая возникает — это так называемое «оружие слабых»: фиги в кармане, смешочки, слухи, анекдотики…
— Расскажете анекдот?
— Ну если говорить о новоязе, то мне очень нравится анекдот: «Молоко не сбежало: оно провело операцию по свёртыванию и переброске».

