«Я была плохая»: как Жанна Агалакова ушла с Первого канала и сняла фильм о себе и дочери
Жанна Агалакова, в прошлом, одна из самых узнаваемых ведущих Первого канала, выпустила документальный фильм «Придет серенький волчок». Это предельно интимная исповедь о разрыве с системой и воспитании дочери, которая называет мать «пропагандисткой». Спецкор «НеМосквы» поговорил с Агалаковой о том, почему путь из Парижа в Вятку оказался болезненнее увольнения и о том, как «раненая любовь» к России мешает жить.

Тем, кто пропустил эпоху «большого ТВ», напомним: Жанна Агалакова была одной из главных звезд российского эфира 2000-х. Уроженка Кирова (Вятки), она прошла путь от местной газеты до ведущей программ «Время» и «Новости» на ОРТ (ныне Первый канал). В середине 2000-х Жанна сменила студию на работу «в поле», став лицом российского ТВ в Нью-Йорке и Париже. Ее глазами миллионы российских телезрителей годами смотрели на Запад. 3 марта 2022 года, спустя неделю после начала полномасштабного вторжения РФ в Украину, Агалакова подала заявление об увольнении и покинула систему, в которой проработала более 20 лет. И публично объяснила причины разрыва.
Терапия на обломках карьеры
— Вы снимали свой фильм для зрителя или чтобы разобраться с самой собой?
— Абсолютно подтверждаю: это была терапия. Когда я села за монтаж, передо мной висела цитата режиссера Сергея Соловьева: «Делайте фильм для себя, иначе он оскоплен». Я каждый день смотрела на это завещание. Мне нужно было расставить точки над «i», чтобы не было мучительно больно за прожитые годы.
— Многие увидят в этом попытку оправдаться за годы работы на госТВ. Вас задевает такая трактовка?
— Я понимаю тех, кто это видит. Отчасти так и есть. Но в юриспруденции есть институт адвоката, который ищет причины даже самых чудовищных поступков — в детстве, в обстоятельствах. В фильме я много раз прямо говорю: «Я была плохая». Это звучит не тише, чем попытки оправдаться. Я не член правительства, не работаю в Кремле, но этот фильм был важен, чтобы я сама могла смотреть в зеркало. Моя фигура не так велика — я не Симоньян и не Соловьев, слава богу. Но для меня самой этот разрыв был тектоническим.
— В фильме много интимного: слезы, драки, крики. Иногда кажется, что камера почти насилует. Ваши близкие не возражали против такого? Ваша дочь Аличе имела право вето на эти кадры?
— Была сцена, где в церкви Аличе отказывается надеть платок и потом у нее случилась подростковая истерика: она обвиняла меня в «промытых мозгах». Она взяла с меня обещание, что я никогда это не опубликую. Но пока я монтировала, она росла. В итоге она позволила оставить эти кадры. Знаете, мы так погрязли во лжи, что побить ее можно только исключительной, почти пугающей откровенностью. Мне было неважно, что в этом фильме я выгляжу некрасивой, глупой или плохой. Всякой женщине это непросто. Особенно женщине, которая была на экране и еще как-то остается. Потому что хотелось как-то на эту чашу весов положить какую-то честность, искренность и правду.

— В фильме есть шокирующий момент, когда дочь говорит: «Может, мы продадим твои медали и заплатим за мой колледж?» Она пользовалась благами системы, но при этом выставляла вам счет. Как вы это проживаете?
— Она была ребенком и имела на это полное право. И требовать, чтобы я ее содержала — тоже. Это мои проблемы, каким способом это делать. Дети — это наш «гамбургский счет». Она училась в школе, где правильно расставляли акценты: говорили о диктатуре, о Сталине. Я пыталась спорить, говорить о жертвенности поколения войны (в моей семье никто не вернулся с фронта), но она сопротивлялась. Она говорила, что это диктатура. И по-своему она была права. Но мне хотелось, чтобы она услышала и мою точку зрения. Сейчас ей 23, она сама подрабатывает, учится на физика. Мы во многом соглашаемся, но одного она не понимает до сих пор: почему российский народ всё это терпит. Честно говоря, мне это тоже непонятно.
— В фильме дочь называет вас «пропагандисткой», говорит: «Ты привыкла врать». И ваш ответ: «Я больше не вру». Где для вас проходит эта граница между журналистикой и пропагандой?
— Я говорю в фильме: «Я больше не вру». Не «я никогда не врала», а именно — «я больше не вру». А граница размывается постепенно. Сначала это 40 на 60: правда с «впрыском» пропаганды. Потом всё становится пропагандой. Журналисты понимают: «Здесь мы перегнули». Но это началось еще в 90-е. Лозунг «Голосуй или проиграешь» в 1996-м — это ведь тоже была пропаганда. Тогда журналисты поддержали Ельцина, не желая возвращения коммунизма. Казалось, во благо. Но именно тогда и началось это «бесчестие». Нужно было позволить людям сделать выбор честно, даже если бы это было бы ошибкой.
«Скучные города» и телята в Невеле
— Для Аличе поездка в российскую провинцию стала культурным шоком. Как она сейчас, спустя годы, вспоминает это путешествие?
— Она тогда была подростком, ей было скучно. Мы поехали, когда ей было почти тринадцать, во время последней поездки ей почти семнадцать. Конечно, во время путешествия многие вещи были для нее скучны. Она не понимала, зачем тратит лучшие годы на эти «скучные города». Мечтала вернуться в Европу. Хотя в первой «экспедиции», как я это называю — Дальний Восток и всё, что до Байкала — у неё были приятели её возраста. И это оставило яркое впечатление. Но знаете, что осталось самым ярким впечатлением? Не храмы и не памятники. Она кормила телят в маленьком частном коровнике в городе Невеле. С тех пор в ее жизни никаких телят не было — и именно они остались для нее самыми «родными».


— Ваша тоска по родине — она усилилась или, наоборот, разрушилась после этих поездок? Вы как-то говорили, что лучше не возвращаться туда, где ты был…
— Когда я говорю «не возвращаться в старые места», я не имела в виду Киров, откуда я родом, как таковой. Я имею в виду прежде всего нашу первую квартиру в Кирове. Увидеть, что там почти ничего не изменилось за десятилетия — это был удар. Те же стены, только икон стало больше. Но в сам Киров я бы вернулась. Может быть, с какой-то волонтерской или образовательной миссией. Этим людям нужна помощь. Не именно моя, а вообще.
Что касается моего отношения к России… Оно изменилось. Любовь никуда не делась, но она стала раненой — как раненая птица. Потому что ситуация становится всё хуже. Сейчас, например, происходит история в Новосибирской области и других регионах, где уничтожают скот. Я это очень близко приняла к сердцу, потому что вся моя семья — деревенская. Мои родители родились и выросли в деревне. И хотя потом почти все переехали в город, этот крестьянский уклад всегда во мне оставался. Моя мама, уже будучи преподавателем русской литературы, всё равно мыслила по-крестьянски. Она говорила: «В июне дожди зарядили — сенокоса не будет». Для городского человека сенокос — это абстракция, а для неё — реальность. И это во мне тоже есть. Поэтому история с коровами, которых ведут под убой под непонятными предлогами, лишая людей заработка и жизни — я это переживаю очень сильно. И очень горько видеть, что ничего не меняется, что всё идёт от плохого к худшему. Остаётся только ждать, когда ситуация достигнет дна — и, может быть, тогда произойдёт толчок вверх.
Хотелось, чтобы в фильме звучала колыбельная
— Сейчас ваш фильм ездит по фестивалям. Как на него реагируют? Не было ли бойкота или агрессии?
— Агрессии не было. Был случай в Лондоне: подошел человек из бывшей Югославии, со слезами на глазах. Сказал: «Я вас понимаю». Для него этот фильм стал вопросом самому себе: как можно продолжать любить страну, которая совершает ужасные вещи? Как сербы по отношению к боснийцам. При этом он всё равно возвращается на родину — не на Багамы, не в Италию, а туда.

— Вы скучаете по реальной России или по своему представлению о ней?
— По представлению. И эта тоска никак не лечится. Я много общалась с потомками белой эмиграции — ещё во Франции, куда я приехала в 2005 году. Они были русские по происхождению, но уже полностью французы. И относились к «новым русским» довольно осторожно. Но при этом, когда ты живёшь за границей, страна постепенно становится воображаемой. Чем сложнее тебе в новой стране, тем ярче всплывает всё хорошее из прошлого. Оно немного преувеличивается — и становится основой ностальгии. В фильме есть эта мысль: Россия стала для меня воображаемой страной. Хотя, приезжая туда, я по-прежнему понимала полужесты, интонации, недосказанности — как человек, выросший в этой культуре. Но ощущение воображаемости всё равно оставалось. Думаю, со временем оно будет только усиливаться. Только теперь в эту «бочку мёда» добавилась большая ложка дёгтя — а может, и наоборот. Но это не уменьшает ни боли за эту часть мира, ни любви к ней, ни желания, чтобы всё-таки всё изменилось — чтобы эта страшная болезнь, поразившая страну, была излечена.
— Я слышала, что вы изначально хотели назвать фильм «Alice in Mother’s Land» — «Алиса в маминой стране». Почему вы решили поменять название на «Придет серенький волчок»?
— Да, это было самое первое название. Тогда мы думали только о самой поездке по России — о том, как она смотрит на страну и как я на неё смотрю. Но очень важно оказалось услышать, что говорят сами жители этой страны. Когда мы начали наши первые экспедиции, я не предполагала, что это станет для меня таким поворотным моментом. Потом было промежуточное название — что-то вроде «Любовь, ложь и пропаганда». Но оно тоже не подходило: охватывало только часть истории. А мне с самого начала хотелось, чтобы в фильме звучала колыбельная. В итоге именно строка из неё стала финальным названием.

