Человек, которого не поглотила тьма
Лагерная одиссея Олега Волкова
Автор: Сергей Ташевский

«Лагерная проза» — это, к сожалению, вечное направление в русской литературе, у истоков которого стоял еще Достоевский со своим «Мертвым домом», но окончательно сформировали этот тип литературы 60-е и 70-е годы XX века. Тогда, как свидетельства сталинского ада, появились (и кое-как пробились к читателям через там- и самиздат) десятки произведений, в том числе романы Домбровского, «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург и, разумеется, проза двух главных «классиков» этого «направления» — Шаламова и Солженицына. Между двумя последними, если кто-то еще помнит, происходил как бы заочный спор: безусловно ли отрицательным является лагерный опыт или человек может преобразиться, возвыситься над своей судьбой даже в таких нечеловеческих обстоятельствах? Пессимистический Шаламов, которого 10 лет убивали в колымских лагерях, полагал, что лагерь — это всегда отрицательный опыт, он крадет жизнь и расчеловечивает любого. Солженицын (особенно в «В круге первом» и в «Раковом корпусе») показывал внутреннюю свободу и достоинство, которое его герои сохраняют в самых страшных обстоятельствах. Но был еще один писатель, и тоже «классик» лагерной прозы, который в этом споре никогда не участвовал. Он был скорее свидетелем, наблюдателем, честно фиксировавшим лагерный ад. И он лишь в шутку высказался об этом на исходе жизни, в 1987 году, когда давал интервью своему крестному сыну, писателю Андрею Битову.
Вот отрывок из него: «Вы ведь не сидели, Андрей Георгиевич? Это очень хорошо, — утешил он меня. — Но вообще-то лет пять посидеть человеку полезно, особенно писателю… — Он задумался надолго. — Ну, даже десять еще можно… — И он опять надолго погрузился в расчеты. — Но пятнадцать — это максимум, — подвел он итог. — Больше пятнадцати невозможно».
Олег Волков, автор книги «Погружение во тьму», разумеется, подшучивал над своим молодым коллегой. Но он знал, о чем говорил, ведь в лагерях и ссылках ему довелось пробыть больше, чем Шаламову и Солженицыну вместе взятым. Больше 27 лет.
Он родился в январе 1900 года в Петербурге, в семье дворянина Василия Волкова, директора правления Русско-Балтийского завода. Матерью его была внучка адмирала Лазарева. Для России рубежа веков семья была действительно богатой: у отца имелось роскошное поместье в Тверской губернии, у дяди — шикарная вилла в Ницце, куда все ездили отдыхать летом. Учился Олег, разумеется, в знаменитом Тенишевском училище, его соседом по парте был юный Владимир Набоков («Да, в теннис он хорошо играл, мы с ним много играли, но и тогда уже был чудовищный сноб»). Сам Олег снобом совсем не был, хотя к окончанию училища блестяще знал три иностранных языка и собирался продолжить обучение на факультете восточных языков Петербургского университета, а свободное время проводил как барин, охотясь на тетеревов в отцовских угодьях под Тверью. Но тут случилась революция, и вся эта идиллическая жизнь полетела вверх тормашками.
Прежде всего, вместо университета Волков внезапно решил поступить в Тверское кавалерийское юнкерское училище, которое, едва грянул октябрь 17-го года, начальство мудро расформировало — юнкерам по всей России грозил теперь расстрел. Олег осторожно вернулся в отцовское поместье, где тоже не было прежней жизни. Но все-таки жизнь была — местные крестьяне как-то отстояли перед комиссарами собственного помещика и даже приняли семью Волковых в деревенскую коммуну. При этом часть господского дома им оставили в полную собственность — бывало тогда и такое. Полгода Олег наравне с крестьянами колол дрова, пахал землю, сеял, косил, работал в кузнице (позднее это ему очень помогло). Но, узнав, что где-то недалеко под Торжком собирается конный отряд, чтобы идти на Дон и сопротивляться красным, немедленно отправился туда. Эти страницы своего буйного прошлого Волков скрывал все годы советской власти, так что о них не узнал ни один дознаватель в НКВД, но, судя по поздним его обмолвкам, он добрался до Кубани, попал там в окружение, выбрался из него — и летом 1918 года вместе с отрядом совершил рейд на Екатеринбург, надеясь принять участие во взятии города и спасении царской семьи. Однако они опоздали, в Ипатьевском доме все уже совершилось, и Олег решил вернуться на юг, в армию Врангеля, но это ему не удалось. И вышло как-то так, что к осени снова он оказался в родном поместье. Будто никуда не уезжал. Именно так представлялось дело для комиссаров, и ни один из крестьян не выдал своего отчаянного барина.
Тем не менее люди в кожанках все чаще появлялись в поместье и явно присматривались к «бывшим». Оставаться там становилось небезопасно, и отец счел за благо уехать в Петербург, где еще можно было как-то «затеряться». Он категорически не хотел уезжать из России, хотя возможность такая еще имелась, и, вероятно, вилла в Ницце могла принять семью в любой момент. Но Волков-старший считал, что жить и умереть надо на своей земле. Видимо, смерть приняла это во внимание — и не заставила себя долго ждать. Василий Волков умер от инфаркта летом 1919 года.
Похоронив отца, Олег решил не возвращаться в родной город и через некоторое время отправился в Москву. С его происхождением, впрочем, поступить в университет не удалось — дворянам путь туда был теперь закрыт. Но зато он устроился работать переводчиком — сперва в Нансеновской миссии, а позднее у корреспондента Associated Press, в греческом посольстве.
Это было уже в 1927 году, когда над оставшимися в России «бывшими» снова стали сгущаться тучи. День за днем приходили вести о ночных арестах. Многих знакомых и друзей Олега допрашивали на Лубянке, иные оттуда не возвращались. Сам Волков, хоть о его белогвардейском прошлом, как он надеялся, не знал никто, был под двойным ударом: мало того что он постоянно общался в посольстве с иностранцами, так еще и писал статьи о положении дел в СССР в европейские газеты. Правда, под псевдонимом. Но при желании его вполне могли «вычислить». И все-таки он чувствовал себя в безопасности: аресты в Москве почти всегда происходили по ночам, а ночевал он в греческом посольстве, где для него выделили специальную комнатку. «Я жил в экстерриториальном доме. И мог, затворив за собой парадную дверь, вполне по-мальчишески показать нос любым филерам и агентам. Не переоценишь ощущения безопасности и надежности у человека, в те времена ложащегося спать без страха ночного звонка!».

И все-таки в феврале 1928-го его арестовали. Просто подошли на улице, показали красную книжицу и запихнули… Даже не в машину, а в легкие сани, которые как-то обыденно и неспешно доставили его на Лубянку. Там тоже поначалу все казалось не таким страшным. Следователи, сменяя один другого, мягко и жестко уговаривали его стать секретным осведомителем — и шпионить за иностранцами. Волков спокойно отказывался — мол, нет у меня способностей разведчика. О его «грехах» против советской власти тут, похоже, ничего не знали. Но им и не нужно было ничего знать. После очередного отказа следователь объявил, что Волков обвиняется в контрреволюционной агитации, и из внутренней лубянской тюрьмы спустя месяц его отправили на север, в знаменитый «СЛОН» — Соловецкий лагерь особого назначения.
Так началась почти беспрерывная 27-летняя лагерная одиссея Волкова, в которой сменялись лагерные сроки, ссылки, аресты и новые приговоры. Этих «кругов» у него получилось пять, вплоть до 1955 года, когда все внезапно закончилось полной реабилитацией. Каждый срок мог оказаться для него смертельным, но всякий раз ему невероятно везло.

В первый раз его отправили на Соловки в довольно-таки «вегетарианские» времена, еще до массовых расстрелов. Это было время, когда в лагерных бараках шли философские диспуты и даже издавались самодельные журналы. Имена многих заключенных стали позднее символами русской культуры. Но на Волкова огромное впечатление произвел простой священник отец Иоанн, который на свой страх и риск служил в лесу литургию — шепотом, при свете звезд. Вероятно, именно тогда он в полной мере почувствовал себя христианином.
И, кажется, ангелы его не оставляли (правда, это были «советские», административные ангелы). Проведя на Соловках лишь полгода вместо назначенных трех лет, он внезапно узнал, что лагерный срок ему заменили ссылкой в Тульскую область. Сказались хлопоты брата, который был знаком с Калининым. «Заступничество» из Кремля случилось как нельзя кстати: буквально через несколько месяцев после отъезда Волкова на Соловках начались массовые расстрелы на Секирной горе (в первую очередь как раз убивали «бывших»), и когда он вернулся в лагерь спустя два года, никого из его старых знакомых уже не было в живых….

Да, он вернулся на Соловки, потому что в 1931 году история повторилась: незадолго до конца ссылки — новый арест, снова обвинение в контрреволюционной агитации, лагерный срок в пять лет. И опять заступничество Калинина (правда, «всесоюзный староста» уже явно терял влияние в ЦК, так что хлопотать пришлось два года). В 1934 году Волкова отправили в ссылку в Архангельск, где он — довольно удачно — устроился на работу в Институт электрификации лесной промышленности. Зарплату ссыльным там платили мизерную, зато голодать не приходилось.
Но это было время, когда город буквально переполнился ссыльными крестьянами из «раскулаченных» центральных и южных регионов России. У многих не было ни пищи, ни крыши над головой, и они десятками и сотнями умирали от голода и замерзали прямо в центре Архангельска. Каждое утро по городу проезжали машины, собиравшие трупы. Большинство местных жителей старалось делать вид, что не замечает происходящего, но Волков каждый день собирал часть еды из своей пайки и выходил на улицы, чтобы спасти хотя бы нескольких человек. Однажды он встретил женщину, которая так же отдавала крестьянам последние крошки, и она познакомила его со своим духовным отцом, епископом Лукой (Войно-Ясенецким), отбывавшим тогда ссылку в Архангельске. Это знакомство во многом стало для Волкова поворотным. Он хорошо запомнил одну из последних фраз, которую услышал от святителя Луки: «Да вы не считайте себя ссыльным — считайте себя свидетелем». Может быть, именно она помогла ему выжить в следующие десятилетия.

А лагерные странствия не прекращались. Был этап в Котлас, лагерь в Ухте (знаменитый Ухтпечлаг), работа на геологической разведке в Коми АССР, ссылка в Кировабад (где он преподавал английский), ссылки в Малоярославце и в Калуге, где довелось поработать даже переводчиком для советских издательств, и так далее, и так далее. Месяцы и годы жизни в нечеловеческих условиях сменялись относительно спокойной жизнью ссыльного. Но опять ненадолго.
Наконец, в 1950 году, он был арестован в последний, пятый раз (по какому-то совсем бредовому обвинению, лишь бы не выпускать человека, отсидевшего больше двух десятилетий), и сослан в село Ярцево Красноярского края, где работал разнорабочим, водовозом, плотником, а затем охотником-промысловиком. Ему было не привыкать к простому труду. А к охоте — тем более. Лагерю не удалось «сломать» его, и в эти последние годы ссылки он продолжал отстаивать свои права — так что ему даже удалось добиться, чтобы сельсовет выдал ему охотничье ружье. Ружье у ссыльного! Но там, в тайге, он уже был просто одним из охотников, который со своей собакой, пойнтером (порода, которую он обожал с детства) уходил на целые недели в лес.
Охота стала для него своего рода религией, а природа — храмом, в котором он всегда ощущал себя своим. Потому не удивительно, что после освобождения в 1955 году, вернувшись в Москву и возобновив работу переводчиком, он начал писать «охотничью» прозу в духе Пришвина и Тургенева.
Его писательский дар, отшлифованный десятилетиями лагерного молчания, когда он наблюдал, запоминал, подбирал слова, не спеша доверить их бумаге, оказался настолько ясным и пронзительным, что издатели буквально схватились за рукопись. Книга «Последний мелкотравчатый» и другие записи старого охотника» вышла в свет в 1957 году и принесла ему такую известность, что его заметил Сергей Михалков, заведовавший тогда Союзом писателей. Автору советского гимна было вроде как не с руки привечать бывшего зэка, однако случилось чудо: Михалков не только немедленно принял Волкова в Союз писателей, но и старался постоянно ему помогать, всячески выказывая дружеское расположение. Может быть, это была своего рода солидарность, которую советский классик, происшедший из дворян, испытывал к правнуку адмирала Лазарева. Кто знает.

Но Волков, хоть и принял «писательский билет» (в конце концов, это тогда решало массу бытовых проблем), оставался твердым противником советской власти. По своим убеждениям — и тогда, и спустя три десятилетия, в начале 90-х годов — он был монархистом, но либерального толка. Он не мог простить большевикам отнюдь не свое многолетнее лагерное скитание и даже не цареубийство — а то, что они лишили русских людей тех лучших качеств, которые, как он полагал, существовали в царской России. «Проповедовались классовая ненависть и непреклонность. Поощрялись донос и предательство. Высмеивались «добренькие». Были поставлены вне закона терпимость к чужим мнениям, человеческое сочувствие и мягкосердечие». Но сам он все это в себе сохранил. И, хотя «новая» проза и поэзия стилистически были ему, как писателю старого поколения, не вполне понятны, он оказался в 80-е годы единственным членом Союза писателей, выступившим в защиту гонимых властями участников альманаха «Метрополь».

Свои воспоминания о лагерных десятилетиях он начал писать уже в середине 60-х годов. Первая их редакция называлась «Под конем». Рукопись восхитила Твардовского, который только что напечатал «Один день…» Солженицына и готовил к изданию «В круге первом». Роман Волкова также был поставлен в издательский план «Нового мира». Но «оттепель» закончилась внезапно и гораздо быстрее, чем началась. Рукопись снова перекочевала в стол.

Он работал над ней еще 15 лет. В 80-е годы, когда они с женой переехали в дом в Безбожном переулке, они познакомились с соседом, красивым грузином, певшим завораживающие песни. «Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант. В Безбожном переулке хиреет мой талант», — лукаво подмигивал им Окуджава. Он и стал одним из первых читателей «Погружения во тьму». Книга настолько потрясла его, что он убедил Волкова рискнуть и взялся переправить рукопись в Париж. Там она и была напечатана в 1987 году. Впрочем, наступало уже время гласности, и спустя два года «Погружение…», хоть и с купюрами, вышло в СССР. Книга переиздавалась несколько раз, печаталась стотысячными тиражами. За нее Волков, которому было уже за 90, получил (одним из первых) Государственную премию России. Она принесла ему еще несколько европейских премий и французский орден «За заслуги в области литературы и искусства», но дело, конечно, совсем не в этом. До самой своей смерти в 96 лет (верно, ангелы вернули лагерный долг, добавив от себя пару счастливых десятилетий) Олег Волков оставался одним из самых свободных людей в России. И он никогда не жалел себя.
«Выдержал ли бы я то, что выдержал тот же Шаламов? Не уверен, не знаю. Потому что ту глубину унижения, лишений, которые ему довелось на Колыме испытать… конечно, мне не приходилось. Меня и не били никогда — нет у меня ни одного воспоминания. Ну, угрожали застрелить, только и всего».
«…Мне не хотелось показывать себя страдальцем. Я старался отходить от того, что описываю. Быть как бы посторонним спокойным наблюдателем. Избегая какого-либо преувеличения, сгущения красок. И такая манера изложения оказалась верной».
В сущности, он просто следовал совету, который получил когда-то от епископа Луки: «Не считайте себя ссыльным — считайте себя свидетелем». И это делает его книгу в чем-то более страшной, чем рассказы Шаламова и проза Солженицына. Потому что это — написанное ясным, прозрачным языком свидетельство, как все было на самом деле. Свидетельские показания великого преступления, которое совершали одни люди по отношению к другим. Как оно стало возможным? Неужели может повториться? Все эти вопросы отпадают после прочтения книги.

Да, в России такое возможно. Да, это может повториться. На определенном уровне погружения во тьму человеческие законы перестают действовать. И нужно иметь огромный запас сил, чтобы оставаться человеком. Выжить. Предостеречь хотя бы потомков.
Вот только услышат они это предостережение или нет, к сожалению, не знает никто.

